Посвящаю ветерану

Долгое эхо далекой войны

Светлой памяти дяди моего Зайсана Замановича Аюпова - посвящаю

За окном солнечный апрель, и все многочисленные и многообразные народы на необозримых постсоветских просторах объединены одним общим волнующим событием: подготовкой празднования Победы в Великой Отечественной войне. И, кажется, что этим чувством проникнута вся атмосфера планеты, этим переполнены умы и сердца людей (в особенности военного и послевоенного поколений), этим же насыщено теле-радиоэфирное пространство, страницы печати и киноэкраны.
Вот и теперь я только что посмотрел старый-престарый, немного наивный по нынешним меркам, а по тогдашним временам - культовый фильм моего военного детства «Подвиг разведчика», и каким-то непостижимым образом воображение и память вернули меня сегодняшнего на более чем полвека назад в древний среднеазиатский областной городок благодатной Ферганской долины с коротким, звучным и непонятным названием Ош....
…Войну я встретил четырехлетним, а проводил - восьмилетним пацаном, то есть самый-самый нежный возраст моего счастливого, в общем-то, детства пришелся именно на те грозные военные годы. Да и последующие годы детства и отрочества тоже прошли под знаменами тяжких послевоенных лет.
Время то было трудным не только на территории военных действий, трудно (а порой и невыносимо трудно!) было и в глубоком тылу, ибо все силы и помыслы укладывались в неумолимую формулу: «Все для фронта, все для Победы!». И вся огромная страна была как бы единым фронтом, что, собственно, и сыграло решающую и победную роль в той немилосердной борьбе.
Трудно было всем, но, пожалуй, труднее всех приходилось все-таки малышам, чье сознание и миропонимание попало под безжалостный прессинг тревог, горя, крови и прочих лишений. Но, с другой стороны, именно сама атмосфера людского единения, противопоставления лихолетьям стойкости и готовности к подвигу, возможно, и ковала характеры будущих мужчин, и в результате получилось не такое уж и плохое поколение.
Мы как бы варились в крутом бульоне из трех почти взаимоисключающих идеологий. Ну, во-первых, - тоталитарная партийно-государственная идеология с её лживыми, псевдонародными лозунгами; во-вторых, - в умах и буднях наших вполне отчетливо присутствовала лагерно-блатная культура Гулага; но все-таки главенствующей доминантой того времени была суровая фронтовая романтика и поистине массовый и искренний патриотизм. А это откладывало своеобразный отпечаток на наши увлечения и предпочтения.
К примеру, мы, пацаны, с удовольствием распевали и глуповато-лихую воровскую «Мурку», и щемила болью наши детские сердца горькая печаль фронтовой «Эх, дороги!». Мы досконально знали все наши и немецкие танки, пушки, самолеты и прочее вооружение. Считалось своеобразным шиком называть не только марки, но и знать наизусть основные характеристики всей этой убийственной техники.
Однако «наивысшим пилотажем» почиталось точно и достоверно, а главное, максимально выразительно изобразить все эти «ЯКи», «Лавочкины», «Илы», «Юнкерсы», «Фокеры», «Мессеры», «Хейнкели», «Дугласы» в наших пацанячьих альбомах. Тем более, что я просто бредил небом, и никем другим, кроме как летчиком-истребителем, себя и не представлял.
Мы обожали всё военное, мы восхищались и гордились бывалыми и лихими фронтовиками, мы инстинктивно побаивались, но и до слёз жалели искалеченных войной инвалидов.
В связи с этим мне теперь вспомнился молодой и вечно пьяный безногий матрос в выцветшей, ветхой, застиранной тельняшке и лихо заломленной на затылок черной пропотевшей бескозырке, каждый день с утра сидевший на своей деревянной тележке с колесиками из шарикоподшипников у самого входа на ошский «Пьянбазар» перед самым окончанием войны. Я никогда не видел его глаз, потому что он никогда не поднимал головы, находившейся на уровне колен прохожих.
В то суровое время калек и инвалидов было необычайно много. На улицах и во дворах, в шатких вагонах переполненных поездов под гармонь или просто так пели суровые или жалостливые песни эти несчастные и обездоленные, жестоко изуродованные безжалостным Молохом войны.
Несмотря на собственную нищету, люди жалели их и делились последним. Женщины плакали.
Матрос не пел и никогда ничего не просил. Он, ни на кого не глядя, молчал. Время от времени доставал солдатскую фляжку и надолго припадал, двигая заросшим кадыком.
Его все жалели и подавали, кто что мог. К вечеру он заворачивал добытое в грязный платок и молча катил неизвестно куда, отталкиваясь могучими, заменившими ноги руками.
Так было всегда, и мы уже к этому даже привыкли, что ли? Человек ведь привыкает ко всему: и к хорошему, и к плохому.
Что поделать? Ведь иначе-то и не выжить!? А однажды заигрался где-то я с пацанами и уже в сумерках бежал домой, потому, как знал, что дома ждёт меня неприятный разговор, а, возможно, даже и вполне заслуженный подзатыльник. На улице начинал накрапывать дождик и было пустынно.
Неожиданно я почти споткнулся о странно и страшно шевелящийся, как мне показалось, мешок. Пригляделся: оказалось - тот самый матрос. От него несло мочой и самогоном. Лежал он на боку, и, жутковато и нелепо загребая рукой, пытался дотянуться до перевёрнутой своей тележки, откатившейся метров на пять. Видно, свалился по пьяни бедолага! Я подтащил тележку, помог ему взобраться на неё, нахлобучил на вихры бескозырку и хотел было проводить до дому, но он шуганул меня матом. Напоследок поманил рукой, видно, чтобы поблагодарить всё же. Когда же я опасливо приблизился, он прохрипел: - «Запомни, братишка: весь мир бардак, все люди - б...и!» С тем и укатил.
Я был ещё слишком юн, наивен и чист для таких откровений. К тому же, на этот счёт у меня было другое мнение, но спорить не стал. А однажды даже вежливо поздоровался с ним, но он не поднял головы и уж, конечно, не узнал. Однако слова его запомнились на всю жизнь...
Именно на всю жизнь, ибо потом, почти полвека спустя, и совершенно, казалось бы, некстати, но почему-то вспомнился он той тревожной ночью на амстердамском вокзале. На каком свете тот матрос? Вряд ли жив, земля ему пухом! И где Ош, и где Амстердам! Сколько лет прошло, а память вернула-таки те горькие его слова. Почему? Зачем?.. Так неужто прав был все-таки матрос?! А?..
…Летом голодного сорок седьмого мы жили в небольшом поселке маленького Карабулакского лубзавода, производившего техническое волокно и конопляное масло из благословенной конопли, по-стахановски выращиваемой местными близлежащими совхозами и колхозами. Располагался он на крутом правом берегу реки Чу, не успокоившейся ещё после бурных порогов Боомского ущелья. А на том берегу сиротливо дрожали редкие желтоватые огни ночной Быстровки.
Тогда-то и вернулся с войны наш фронтовик - дядя Зайсан. Только теперь называл он себя по-новому, наверное, по-фронтовому, - Сашей. Ну, да ладно, Сашей так Сашей, главное живой и не покалеченный сильно, хотя раненый и контуженный, отчего плохо слышащий, то бишь - глуховатый малость.
Зато, каков герой в своем новеньком ладно сидящем мундире сержанта, да в синих шевиотовых офицерских галифе, да в скрипучих новеньких щеголеватых хромовых сапогах, ослепительно бликующих на его длинных стройных ногах! Загляденье, одним словом, да и только!
И на груди-то не пусто, наград полно, и какие! Чего только стоит медаль «За отвагу» (фронтовики знают её истинную цену!), а уж орден Славы (пусть даже третьей степени) - это же все одно, что царский ещё «Георгий»! Такие боевые награды так просто не достаются, - они зарабатываются кровью!
К тому же был он юн и прекрасен, и его почти по-девичьи красивые глаза в обрамлении пушистых ресниц, да ещё и в сочетании с густыми черными бровями дугой, сражали наповал поселковых девушек и молодок.
B довершение всего он был единственным обладателем маленького и совершенно роскошного трофейного аккордеона, изящно инкрустированного малахитовым перламутром и носящим почему-то оперное название «Травиата».
Отсутствие слуха (в том числе и музыкального) наш герой с лихвой компенсировал фронтовым упорством и неистребимым желанием освоить эту изумительную игрушку и научиться играть легко и красиво на танцах в поселковом клубе, чтобы все весело кружились под его музыку. И это его увлечение превратило в ад сначала жизнь домашних, а затем и тех, кто должен был по его доброте и наивности душевной наслаждаться его искусством.
У меня же, слава Богу, слух был достаточно хорош, чтобы без труда подбирать сходу любую мелодию, и как-то само собой получилось, что я быстренько освоил инструмент и стал довольно бегло и уверено играть все самые модные по тем временам музыкальные новинки. И это обернулось для меня неожиданной и мучительной бедой, потому что отныне я был обязан часами показывать ему, на какую клавишу, когда и как долго нажимать, чтобы получилась та или иная мелодия. Кончилось тем, что я стал убегать от своего мучителя и не приходить домой, пока он дома. Вскорости он махнул на меня рукой и отстал...
...Мне он тогда казался мудрым, мужественным и очень взрослым, а теперь-то я с ужасом вспоминаю, что тогда лет-то ему было всего-навсего двадцать! Двадцатилетние юнцы заслонили нас своими молодыми сердцами от ужасов войны. Двадцатилетние заплатили своими жизнями и здоровьем за наши жизни и благополучие. Двадцатилетние сломили хребет фашистской нечисти...
Bce это время, пока он воевал, у нас не было принято говорить о том, как он загремел на передовую. А история-то довольно романтически-драматическая, чуть было не завершившаяся трагически.
Жили мы тогда в Пржевальске. Отец служил начальником секретной части облвоенкомата в чине лейтенанта, а мама училась заочно в юридическом институте и работала адвокатом. Я ходил в детский сад. С нами жили дедушка с бабушкой, тетя Зоя, двоюродная сестрёнка Томочка. Жили трудно, но дружно и приветливо. Семнадцатилетний дядя Зайсан служил в этом же городе и был курсантом какого-то, похоже, летного училища (или школы?), во всяком случае, приходил в увольнение с «крылышками» на мятых голубых выцветших погонах.
И ничего не предвещало беды, а скорее наоборот, потому что нежданно-негаданно вдруг приехал в краткосрочный отпуск из далёкого Баку другой мой дядя по имени Ад-вард (Алик по-армейски), который заканчивал учебу в училище морской пехоты.
Вы можете представить пацанячье счастье-то мое: два дяди, и один моряк, а другой летчик?! Такое не каждому фартит!
И тут вдруг однажды приходят ночью какие-то военные и тревожно так расспрашивают родителей моих что-то о дяде Зайсане. Нас, любопытствующих, быстренько изолировали, но краем уха я услышал-таки зловещее слово «дезертир»! Тут же все взрослые оделись и ушли куда-то в ночь, оставив на попечение четырнадцатилетней тети Зои нас, примолкнувших от предчувствия большой беды.
Короче, нашли пропавшего у какой-то горячей молодки-солдатки и сами же и приволокли в училище, где его тут же посадили на гауптвахту. Оказалось, что познакомилась она с ним на танцах в училище, пригласила в гости, напоила красавчика и совратила бедного курсанта-девственника. Тот на радостях, конечно же, забыв обо всем на свете (как, впрочем, и положено, наверное, пылкому любовнику!), естественно, переусердствовал в сладких любовных утехах и дармовых возлияниях, и, вконец обессилев, сладко проспал время возвращения из увольнения. Дезертир! И нет, чтобы побежать да повиниться, а он с перепугу затих-запрятался! Салага, зелень, одним словом!
В общем ситуация аховая, вроде той, что описана в изумительной и страшной повести Мориса Семашко «Ку-Га», с той лишь разницей, что хватило у кого-то здравого смысла и благородства не отправлять пацана в штрафбат. Так и загремел он на фронт и почти сразу же - на передовую!
О войне он рассказывал неохотно и на расспросы - отмалчивался или отшучивался. А если что и рассказывал, то старался поворачивать дело смешноватой, забавной стороной, старательно обходя смерть, кровь, страх и боль. Получалось вроде, как и война не война, а так - сплошь не скучное занятие!
Видно, вдоволь нахлебался пацанишка сам, да так, что дал себе зарок не окунать никого во все это дерьмо, именуемое войной, и постараться забыть поскорее самому.
Вот как, к примеру, рассказал он нам о первом своем боевом крещении:
«Только разгрузились мы, значит, на какой-то станции, не успели и передохнуть, как нами тут же «заткнули» какую-то свежую «дыру» в обороне и мы оказались на самой что ни на есть передовой.
Кругом пальба, взрывы, первые раненые, убитые! Ужас!
Пока сидим-пережидаем в укрытиях. Только вроде бы стало утихать помаленьку, как приказ: контратаковать и «на плечах» отступающего противника занять такую-то высоту! Помню, какой смертной тоской зашлась душа, какой свинцовой тяжестью налилось вдруг тело, когда надо было оторваться от спасительницы Земли нашей матушки в ответ на истошный крик политрука: «За Родину, за Сталина!». Почти без сознания с перепугу выскакиваю на бруствер, ору «Ура!» и бегу за всеми. Сзади слышу охрипший от мата голос взводного. Бегу. Ору!
Потом случилось что-то непонятное: вроде как враз все наши исчезли куда-то и я как во сне бегу один, а навстречу бежит здоровенный мужик. Я едва успеваю удивиться тому, что бежит он в обратном направлении и прямиком на меня, как вдруг замечаю, что и форма-то на нем вроде как не нашенская и в руках у него автомат немецкий.
Немец! Бугай стадный! Убьет ведь! Затопчет! Что-то же надо делать?! И тут я забываю про винтовку и шарю по земле в поисках камня, чтобы шандарахнуть его по башке! Слышу выстрел над ухом, - тот мужик падает, а мне сапогом под зад и хриплый остервенелый голос взводного: «Хватай винтовку, мать-перемать, и догоняй меня, засранец недогрёбаный, пристрелю-ю-у паскуду-у!!».
Обегаю стороной того упавшего: рыжий такой, небритый, с желтыми лошадиными оскаленными зубами!.. Вот она, смертушка моя, лежит сама дохлая теперь!.. Таким вот и был мой первый боевой опыт...лихое начало солдатского, так сказать, пути!»
Он пытается непринужденно шутить в своем жалком приступе самоиронии, и как-то очень уж неестественно, натужно, тоненько хихикает в одиночку, тщетно пытаясь вызвать хотя бы ответную улыбку у слушателей.
Смеётся шутник.., а бабушка тихо плачет в чадном полумраке гаснущей керосиновой лампы, горько плачет в своем углу мама, плачут, хлюпая носами, тетя Зоя и сестренка Томочка, и предательски текут мои первые по-настоящему взрослые беззвучные слезы по детским ещё пухловатым щекам...
...И так мне стало жалко моего геройского дядьку, так жалко его, родименького, аж сил нет никаких!..
...Много лет пролетело с тех пор. Женился он, построил дом, посадил сад, вырастил детей, внуков.
Умер дядя Зайсан в Оше на 76-м году жизни.
…У меня своя жизнь: выучился, женился, детей и внуков заимел, строил, проектировал, занимался наукой, и, между прочим, отслужил положенные три года офицером в Сары-Шагане да в Тюра-Таме, то бишь Байконуре по-нынешнему. Инженер-капитан запаса. Только, по правде говоря, не по мне вся эта армейская канитель оказалась, но, как говорится, «надо, Федя, надо!»
А вот пострелять я и любил, и умел, потому как грамота даже от генерала где-то в бумагах пылится. Словом, любил я стрельбы и даже весьма.
Так вот, лежу я однажды на огневом рубеже и прицельно луплю короткими очередями из автомата Калашникова в периодически показывающуюся мишень в человеческий рост. Погода - благодать, открытое стрельбище под горой огорожено «колючкой» и надежно охраняется специальным оцеплением. Патронов - навалом, и все они такие ладненькие, гладенькие, остренькие да точненькие, что и думать не думается, и верить не верится, что где-то, и быть может именно в этот самый момент, такие же вот красивенькие штучки прошивают насквозь чью-то каску, с хрустом дробят кому-то кости, и рвут безжалостно чьи-то кишки...
Но я об этом не думаю и азартно всаживаю очередь за очередью в шустрого, непредсказуемо коварного и такого живучего фанерного человечка.
И тут вдруг меня молниеносно поражает совершенно дикая мысль, вернее даже и не мысль, а законченный такой мыслеобраз: теперь вроде как вовсе и не Я уже, а кто-то другой (может тот самый рыжий с желтым оскалом!), словом, ОН хищно прищуривается, злобно выжидая, когда же Я (не какой-то там фанерный человечек, а самый что ни на есть настоящий Я!) покажусь из траншеи, чтобы, беспрекословно повинуясь чьему-то (быть может, и дурному!) приказу, вопреки природному инстинкту самосохранения и здравому смыслу, побежать навстречу этим злым прицельным очередям, несущим, нестерпимо рвущую плоть мою, боль и смерть неминучую! И уже совершенно отчетливо чувствую я, как неумолимо наливается свинцом мое тело, как туманится от ужаса мое сознание и, видимо, от отчаянного желания жить я судорожно жму на спусковой крючок и... добрых полрожка всаживаю в рыжий склон.
- Что с вами? - встревоженно наклоняется надо мной руководитель стрельб, а я в ответ молчу, сцепив зубы, ибо, как и что тут можно сказать...
Так неожиданно через много лет ожило во мне воспоминание того дядиного рассказа о далекой теперь уже войне. И понял я, что все мы, жившие в то время, независимо от возраста, места пребывания и степени участия, все мы как бы облучены, контужены, деформированы и объединены одной общей и безмерной бедой, а потому теперь все мы не только её свидетели, в сердцах которых тихим колокольным стоном все ещё отзывается её долгое ЭХО, но и все мы, безусловно, COУЧАСТНИКИ той войны.
Позже эти мысли и чувства воплотились в стихотворных строчках, которые я никому до сих пор не показывал, и вот теперь, впервые (может и запоздало) но все же, пожалуй, обнародую, посвятив всем фронтовикам и своему дяде.
Вот они:
Я в прорезь автоматного прицела
Ловлю мишень, чтоб пулею прошить,
Привычным занят для солдата делом,
Стараюсь благодарность получить.

А в это время сотни глаз смотрели
Ребят из оцепленья боевого,
Чтоб не попалось в секторе обстрела,
Не дай Бог, - ничего живого!

Встают и падают мишени из траншеи,
И кислый дым на линии огня,
Вдруг рикошетом чуть пониже шеи
Шальная мысль вонзилася в меня:

Он смотрит в прорезь, ловит автоматом.
Я ж должен встать средь огненного смерча
И побежать, не прятаться куда-то,
Бежать не прочь, бежать огню навстречу!

Бежать?! Но с каждым шагом жизнь короче!
За вспышкой света - чёрная дыра!!!
Бежать вперёд, при этом, между прочим,
Не «Караул» кричать, кричать «Ура»!..

...Я вспомнил дядьку: молодой и бравый
Тогда с войны аккордеон привёз.
И хоть сражался он не ради славы,
Но орден Славы на груди принёс.

Ещё пацан, бравада напоказ,
(Девчонки снились и мальчишьи драки)
Он с криком в глотке, не зажмурив глаз,
Вставал, вставал для яростной атаки!..

Теперь старик, чуть-чуть чудаковатый,
Он глуховат, смеётся невпопад,
Но помню я (немного виновато):
Он тех времён безжалостных солдат.

Что не боялись, я не верю.
Враки! Боялись все - хоть трус или не трус.
И каждому, кто раз вставал в атаку,
Я до земли с почтеньем поклонюсь!

г. Алма-Ата.

Автор этого эссе - Фарид Фазылович Байгельдинов, мой двоюродный брат, человек необычной одаренности, многообразного таланта: художник, поэт, музыкант, инженер, спортсмен, путешественник... Достаточно сказать, что в 58 лет он взялся за изучение английского языка и уже через два года свободно читал Шекспира и Библию. Он участник, лауреат и дипломант многих республиканских и всесоюзных вернисажей. Пять его персональных выставок проходили в престижных залах Алма-Аты. Его работы находятся в музеях Казахстана, России и в частных коллекциях почти на всех континентах планеты.
Фарид Байгельдинов из поколения «детей войны», и военная тематика занимала особое место в его творчестве, кредом которого стало «И каждому, кто раз вставал в атаку, я до земли с почтеньем поклонюсь!» Это строки из его стихотворения, посвященного всем фронтовикам в целом и моему отцу в частности.
За несколько лет до своей кончины брат выслал из Алма-Аты свое литературное сочинение «Долгое эхо далекой войны».
Не за горами День Победы. Самое время исполнить пожелание человека, чье сердце было ранено войной...

Hosted by uCoz